Наконец наступил долго ожидаемый четверг. Они должны были приехать вечером, и с наступлением сумерек наверху и внизу были затоплены камины, кухня сияла и сверкала, мы с Ханной приоделись, и все было готово к их приему.

Первым явился Сент-Джон. Я упросила его не заглядывать в Мур-Хаус, пока все не будет устроено. Впрочем, одной мысли о кавардаке, царящем в его стенах, одновременно и неприглядном, и ничем не примечательном, оказалось достаточно, чтобы он к нему не приближался. Меня он нашел на кухне, где я следила, как пекутся кексы к чаю. Подойдя к очагу, он осведомился, не пресытилась ли я наконец трудами горничной. В ответ я пригласила его пойти со мной поглядеть на результаты этих трудов. С некоторым трудом мне удалось добиться, чтобы он согласился осмотреть дом. Но он лишь заглядывал в двери, которые я открывала, и, едва поднявшись на второй этаж, тотчас спустился, сказав, что я, видимо, не пожалела никаких сил и не убоялась никакой усталости, если сумела достичь подобных перемен за такой короткий срок. Но он ничем не показал, что ему приятно обновление фамильного дома.

Его молчание угасило мою радость. Я подумала, не омрачили ли перемены какие-то дорогие его сердцу воспоминания, и спросила, не в этом ли дело, – без сомнения, довольно огорченным тоном.

Отнюдь! Напротив, он заметил, как бережно я сохранила все в прежнем виде. Однако он опасается, что мыслей и сил я потратила больше, чем оно того заслуживало. Сколько, например, мне потребовалось минут, чтобы обдумать перестановку в этой самой комнате? И кстати, не могу ли я сказать ему, где стоит такая-то книга?

Я показала нужную полку. Он взял искомый том и, удалившись в свою оконную нишу, погрузился в чтение.

Мне, читатель, это не понравилось. Сент-Джон был хорошим человеком, но я начинала верить, что он говорил правду, когда называл себя холодным и неуступчивым. Простые радости жизни, уют и комфорт его не привлекали, он не находил в них никакого очарования. Он буквально жил устремлением к – да, неоспоримо, – к доброму и великому, не мог сам принять покоя и не одобрял, когда видел, как кто-то предается отдыху. Глядя на его высокий лоб – недвижный и бледный, как мрамор, – на его прекрасное лицо, сосредоточенное в чтении, я внезапно поняла, что он не может быть хорошим мужем, что его жену ожидают тяжкие испытания. Как по наитию я поняла природу его любви к мисс Оливер и согласилась с ним, что она была чувственной, и только. Мне стало ясно, как должен он презирать себя за горячечную власть этой любви над ним, как он жаждет удушить и уничтожить ее, как не может он верить, что она способна принести счастье ему – или мисс Оливер. Я постигла, что он – тот материал, из которого природа ваяет своих героев – и христианских, и языческих, – своих законодателей, своих государственных мужей, своих завоевателей. Надежная опора для великих замыслов, но у домашнего очага – чаще всего холодный, тяжелый столп, угрюмый и неуместный.

«Эта гостиная не для него, – думала я. – Хребты Гималаев, или край кафров, или даже полное миазмов болотистое побережье Гвинеи подошли бы ему больше. С полным правом может он чураться домашней жизни, это не его стихия. Здесь его способности хиреют, они не могут ни развиваться, ни представать в выгодном свете. Его место среди борьбы и опасностей, там, где проверяется смелость, где энергия находит применение, а стойкость закаляется; там, где он смог бы говорить и действовать как вождь в силу своего превосходства. А здесь, у камина, он не сравнится даже с резвым ребенком. Решив стать миссионером, он поступил правильно, теперь я это вижу».

– Едут! Едут! – закричала Ханна, распахивая дверь гостиной. Тут же раздался радостный лай Карло. Я кинулась наружу. Уже совсем стемнело, но из мрака доносился стук колес. Ханна поспешила зажечь фонарь. Экипаж остановился у калитки. Кучер открыл дверцу, из нее появилась знакомая фигура, затем вторая. Через секунду мое лицо уже скрылось под полями одной шляпки, потом другой, прикоснувшись сперва к нежной щеке Мэри, потом к пышным локонам Дианы. Сестры, радостно смеясь, расцеловались со мной, потом с Ханной, приласкали Карло, прямо-таки обезумевшего от восторга, с беспокойством спросили, все ли хорошо, а услышав утвердительный ответ, поспешили в дом.

Во время долгой и тряской поездки от Уайткросса в ночном морозном воздухе они совсем окоченели, но их милые лица просияли в теплых отблесках огня. Кучер и Ханна занялись багажом, а сестры потребовали Сент-Джона. Но он уже выходил из гостиной. Обе вместе повисли у него на шее. Он спокойно поцеловал каждую, негромко произнес несколько приветственных слов, немного постоял, слушая их, а затем, дав понять, что ждет их в гостиной, удалился в свое убежище.

Я зажгла свечи, готовясь проводить их наверх, но Диана прежде должна была распорядиться, чтобы кучера хорошо накормили. Затем они пошли за мной. Обе пришли в восторг от своих обновленных и приукрашенных комнат – от новых занавесок, ковров и ярких фарфоровых ваз. И они не скупились на благодарности. Мне было очень приятно, что я сумела предвосхитить их желания и что мои труды добавили очарования к радости их возвращения домой.

Чудесным был этот вечер! Мои кузины в самом радужном настроении рассказывали, обменивались мыслями с таким увлечением, что молчаливость Сент-Джона оставалась почти незамеченной. Он был искренне счастлив увидеться с сестрами, но не мог разделить их веселого оживления. Главное событие дня – иными словами, возвращение Дианы и Мэри, – было ему приятно, но все, чем оно сопровождалось – веселая суматоха, восторженные восклицания, – ему досаждало. Мне казалось, он жалеет, что не наступил следующий, более тихий день. В самый разгар вечернего празднования, примерно через час после чая, послышался стук в дверь. В гостиную вошла Ханна и сообщила, что «в такое-то время прибежал малец позвать мистера Риверса к своей матери – она на смертном одре лежит».

– Где они живут, Ханна?

– Да чуть не у вершины Уайткросс-Брау. Туда добрых четыре мили будет, и все пустошами да мшаниками.

– Скажи ему, что я иду.

– Не надо бы, сэр! Дорога-то уж больно плоха, чтоб в потемках шагать. А через болото так и тропки нет. И ночь – хуже некуда, ветер прямо с ног валит. Пусть он дома скажет, что вы утречком придете.

Но Сент-Джон уже надевал плащ в коридоре и ушел, не возражая, не ропща.

Было девять часов, а вернулся он за полночь. Голодный, уставший – но вид у него был более счастливый, чем прежде. Он исполнил свой долг священнослужителя, не пожалел себя, испытал свои силы, устоял перед соблазном отказаться и потому был в большом мире с самим собой.

Боюсь, вся последующая неделя явилась тяжким испытанием для его терпения. Ведь было Рождество, мы не занимались ничем серьезным и проводили время в веселых домашних развлечениях. Воздух пустошей, свобода родного дома, заря преуспеяния действовали на настроение Дианы и Мэри точно живительный эликсир. Они были веселы с утра до полудня и с полудня до ночи. Они были расположены к разговорам, и их беседы, остроумные, содержательные, оригинальные, так меня пленяли, что я всему остальному предпочитала слушать их и принимать в них участие. Сент-Джон не порицал нашей веселости, но избегал ее. Он редко бывал дома – его приход был обширным, жилища прихожан разбросаны по пустошам, и каждый день он отправлялся навещать больных и бедняков то в одном глухом углу, то в другом.

Как-то утром за завтраком Диана после некоторого раздумья спросила его, не изменил ли он свои планы.

– Не изменил и не изменю, – был ответ. И он сообщил нам, что с его отъездом все улажено и он покинет Англию в наступающем году.

– А Розамунда Оливер? – Эти слова почти нечаянно сорвались с губ Мэри. Едва договорив, она сделала беспомощный жест, словно хотела взять их назад. Сент-Джон держал в руке книгу – у него была не слишком вежливая привычка читать за едой. Он закрыл ее и поднял голову.

– Розамунда Оливер, – сказал он, – выходит замуж за мистера Грэнби, одного из самых родовитых и достойнейших жителей С…, внука и наследника сэра Фредерика Грэнби. Об этом мне вчера сказал ее отец.