Полная тоски, спускалась я по лестнице. Я знала, что мне нужно делать, и проделывала все машинально. Взяла ключ от боковой двери в кухне. Еще взяла кувшинчик с ламповым маслом и перо. Смазала ключ и скважину. Выпила воды и съела ломоть хлеба – ведь, возможно, мне придется долго идти пешком и надо подкрепить силы, совсем истощенные последними событиями. Все это я проделала совершенно беззвучно. Потом открыла дверь, вышла и тихонько притворила ее за собой. Над двором занимался серый рассвет. Большие ворота были закрыты и заперты, но калитка в одной створке закрывалась только на засов. Через нее я и вышла, тоже затворив ее за собой. Так я покинула Тернфилд.
В миле за лугами пролегала дорога, тянувшаяся в направлении противоположном Милкоту, – дорога, по которой я ни разу не ездила, хотя нередко замечала ее и гадала, куда она ведет. К ней-то я и направила свои стопы. Теперь нельзя было допустить ни единого воспоминания, ни единого взгляда назад или даже прямо перед собой. Ни единой мысли ни о прошлом, ни о будущем. Первое было страницей такой небесной радости, такой смертоносной печали, что единая прочитанная строка сломила бы мое мужество, лишила бы последних сил. Последняя же страница была пустой и безвидной, точно мир, когда схлынул потоп.
Я торопливо шла через луга, перелазы, между живыми изгородями, пока солнце не поднялось над горизонтом. Кажется, это было чудесное летнее утро: во всяком случае, я помню, что туфли, которые я надела, выйдя из дома, намокли от росы. Но я не замечала ни восходящего солнца, ни улыбающегося неба, ни пробуждающейся природы. Тот, кого везут на эшафот через прекрасный парк, думает не о цветах, улыбающихся ему со всех сторон, но о плахе и наточенном топоре, о рассечении жил и костей, о могиле, зияющей в конце пути. И я думала о тоскливом бегстве, о скитаниях без крова над головой… и – о! – с какой мукой думала я о том, что покинула. Я ничего не могла с собой поделать: я думала о нем – как он смотрит на восходящее солнце в надежде, что вот-вот войду я и скажу, что останусь с ним, буду принадлежать ему. Как мне этого хотелось! Я жаждала вернуться, ведь было еще не поздно избавить его от горя утраты. Ведь пока еще мое бегство не обнаружено. Я еще могу вернуться и стать его утешительницей, его гордостью, его спасением от горя, а может быть, и от погибели. Как терзал меня страх перед этим его отказом от себя, куда более ужасным, чем мой отказ от него! Мысль эта была как зазубренная стрела в моей груди: она рвала меня, когда я пыталась ее извлечь, убивала, когда воспоминания загоняли ее глубже. В живых изгородях и рощах запели птицы… Птицы верны своим избранникам или избранницам, птицы – символ любви. А чем была я? Среди мучений сердца, отчаянной борьбы соблюсти верность нравственным началам я испытывала отвращение к себе. Меня не утешало самоодобрение и даже самоуважение. Я оскорбила… ранила… покинула моего возлюбленного. Я была ненавистна себе. И все-таки не могла повернуться, не могла сделать ни единого шага назад. Должно быть, меня вел Господь. Что до моей воли и совести, то безумное горе сломило одну и заставило замолчать другую. Я захлебывалась рыданиями, следуя моему одинокому пути – все быстрее, быстрее, словно в горячке. Слабость, зародившаяся внутри, затем сковала ноги, все мое тело, и я упала. Несколько минут я лежала на земле, уткнув лицо в мокрую траву. Я боялась – или надеялась? – что умру тут. Но вскоре приподнялась и поползла вперед на четвереньках, а затем встала на ноги, полная все той же решимости, того же нетерпения добраться до дороги.
Когда же я достигла ее, то была вынуждена сесть отдохнуть под живой изгородью. Вскоре до меня донесся стук колес, и на дороге показалась почтовая карета. Я встала, замахала рукой, она остановилась, и я спросила кучера, куда он направляется. Он назвал далекий город, где – была я уверена – мистер Рочестер не имел знакомых. Я спросила, сколько надо заплатить, чтобы он довез меня туда. Тридцать шиллингов, ответил он. Но у меня было всего двадцать. Что же, он попробует обойтись ими. Затем он разрешил мне сесть внутри, так как других пассажиров у него не было. Я забралась внутрь, дверца захлопнулась, карета покатила дальше.
Любезный читатель, да не будет тебе дано испытать чувства, какие я испытывала тогда! Пусть твои глаза никогда не проливают таких бурных, жгучих, надрывающих сердце слез, какие тогда заструились по моему лицу. Пусть тебе никогда не придется возносить к Небесам молитвы столь безнадежные и столь полные мук, как те, что в тот час срывались с моих губ. Пусть тебя никогда не леденит страх, что ты можешь стать причиной непоправимого зла, которое постигнет того, кто тебе дороже всего на свете!
Глава 28
Два дня спустя. Летний вечер. Кучер высадил меня возле Уайткросса. Везти меня дальше за полученные деньги он отказался, у меня не было больше ни шиллинга. Карета уже отъехала на милю. Я тут одна, и в эту минуту я спохватываюсь, что забыла вынуть свой узелок из-под сиденья кареты, куда положила его для сохранности. Он все еще лежит там и будет лежать. И вот теперь я совсем нищая.
Уайткросс не город и даже не деревушка, а всего лишь каменный столб на перекрестке. Он побелен. Вероятно, думаю я, чтобы его было лучше видно издалека и в темноте. Верх его увенчивают четыре руки, указывающие каждая на одну из дорог. Ближайший город, согласно надписи, находится в десяти милях, самый дальний – примерно в двадцати. Всем известные названия этих городов подсказывают мне, в каком графстве я сошла с кареты. Одно из центрально-северных. Край сумрачных вересковых пустошей, пересеченный горным хребтом. Это я вижу. Огромные пустоши простираются позади меня, справа и слева, а по ту сторону лежащей передо мной широкой и глубокой долины вздымаются волнами горы. Местность как будто безлюдная, и я не замечаю никакого движения на четырех дорогах, которые тянутся на восток, север, запад и юг; белые, широкие, пустынные, они ведут через пустоши, и по их краям встает густой вереск. Однако на той или другой может показаться одинокий путник, а я не хочу, чтобы кто-нибудь увидел меня в эту минуту. Случайных прохожих может заинтересовать, почему я стою возле столба с указывающими руками, очевидно, не зная, куда идти, заблудившаяся. Меня начнут расспрашивать, и мои ответы неизбежно покажутся неубедительными и вызовут подозрения. В эту минуту ничто не связывает меня с человеческим обществом, никакие чары и надежды не влекут меня к людям, ни у кого не найдется для меня доброй мысли или пожелания. У меня нет близких, кроме вселенской Матери-Природы. У нее на груди поищу я отдыха.
И я пошла прямо по вереску, следуя ложбине, уводившей в глубину бурой пустоши. Следуя ее изгибам, я брела по колено в темном вереске. Когда же увидела обросший мхом высокий наклонный камень, то села под ним. По сторонам поднимались склоны ложбины, камень укрывал мою голову, а над ним было небо.
Прошло немало времени, прежде чем даже тут я обрела некоторое спокойствие – меня преследовал смутный страх, что поблизости может пастись полудикий скот, что меня заметит какой-нибудь охотник или браконьер. Если над пустошью проносился порыв ветра, я испуганно поднимала голову в уверенности, что на меня несется бык. Если раздавался свист ржанки, мне чудилось, что это свистит человек. Однако всякий раз мои опасения оказывались напрасными, и, успокоенная глубокой тишиной, которая воцарялась кругом по мере того как ночь вступала в свои права, я вновь обрела уверенность в себе. До этих пор я ни о чем не думала, а только слушала, оглядывалась по сторонам, пугалась. Теперь же ко мне вернулась способность мыслить.
Что мне предпринять? Куда идти? Мучительные вопросы! Ведь я ничего не могла предпринять, и идти мне было некуда. Ведь мои усталые подгибающиеся ноги должны были еще проделать длинный путь, прежде чем я доберусь до какого-нибудь селения; ведь придется испрашивать неохотного милосердия, прежде чем я найду кров; молить о сочувствии, почти наверное услышать не один отказ, прежде чем моя история будет выслушана, рука помощи протянута.